Судьбоносный шелест эмансипации

clock_anarchy_naklon-640x500

Феликс Клопотек

Перевод с немецкого: Ndejra

Спор между марксистами и анархистами — с точки зрения истории идей самое роковое, далеко выходившее за границы своего непосредственного контекста событие в рабочем движении 19-го столетия — существенно ослабел. Нет, более того, он полностью прекратился.

Вместе с (анти-академическим) ренессансом Критической теории в 90-е годы люди всё более и более занимались субверсивными эстетическими стратегиями, которые постоянно предполагали осознающего свою потенциальную автономию индивида, в марксизме началось восхищение одиночками, диссидентами и уклонистами. Анархистское подозрение, что в каком бы то ни было независимом марксизме сохраняется остаток тоталитарной мысли, т.к. он упрямо исходит от класса, а не от индивида, сегодня кажется необоснованным.

Напротив, ни одного марксиста больше нельзя спровоцировать намеренной простотой анархистских теорий. Лёгкость, с которой анархисты отказывались от специфической критики демократии или конституции, чтобы напрямую воззвать к генеральному наступлению на все виды авторитаризма; их нежелание признавать исторические стадии развития и их желание вместо этого тут же заняться революцией; отказ принимать во внимание Марксову критику стоимости, которая показывает как в процессе производства эксплуатация происходит в форме свободы, т.к. для анархистов принуждение — это принуждение, не важно, нарушает ли оно закон стоимости или совместимо с ним — всё это больше не провоцирует ни одного марксиста. Это было провокацией только тогда, когда марксисты и анархисты боролись друг с другом и пытались повлиять на рабочее движение. Эти времена прошли. «Желание разыграть Маркса против Бакунина доказывает лишь, что критик ещё действует ниже уровня условий, которые ему хотелось бы преодолеть. Упорствование в Бакунине как в альтернативе ‘авторитарному социализму’ — этап революционной романтики», подытоживает утихание этого спора Йоахим Брун в своих «Тезисах об отношении анархистской и марксистской критики государства». (1)

Но успокоившийся спор ещё далеко не является беспочвенным. Магнус Клауэ семь недель назад попытался сформулировать в опубликованном на этом месте досье современную критику анархизма: «Как возникают народы. Индивид и общность в анархистской теории 20-го столетия». (2) Кто критически оглядывается на историю анархизма, натыкается на много оставшихся без ответа вопросов. Что, собственно, означает упразднение, снятие, разрушение государственной власти? Что такое сообщество свободных людей? Что гарантирует необходимое для человеческого рода единство мирового сообщества? Клауэ, который только хотел показать, что анархистские идеи с определённой последовательностью всплывают в постструктурализме и пост-марксизме от Делёза и Гваттари до Негри и Хардта и полностью раскрывают свой иррациональный,  анти-просвещенческий момент, неосторожно угождает своей критикой в этот пчелиный улей: ничто не закончено, ничто не потеряло значимости. Провокации анархизма всё ещё действуют, когда о нём заходит речь, и мы не разберёмся с ними тем, что мы ошибочно обнаружим их сегодня в мышлении Антонио Нерги.

Клауэ не аргументирует с ортодоксальной марксистской позиции, хотя Маркс и Энгельс для него вполне авторитеты. (3) Но Клауэ разделяет вместе со многими марксистскими критиками две дурных предпосылки: 1) восхитительную неинформированность, что касается объекта критики — очевидно, что это объясняется не личной небрежностью, но обозначенной выше провокационной простотой анархистской теории во всех её вариациях: негативность анархизма в сравнении с богатством диалектической теории кажется такой ничтожной, что можно подумать, что и присматриваться к ней не стоит; 2) представление анархизма чем-то несвоевременным, неким анахронизмом из эры пре- или прото-капитализма, который хотя и воспроизводит себя сам в капитализме, но никогда не достигает высот актуальной критики.

Начнём с невежества. В этом есть что-то бекмессерское — указывать на бреши противника. Но в этом случае бреши принадлежат самому объекту. Уже подзаголовок его досье, «Индивид и общность в анархистской теории 20-го столетия», вводит в заблуждение. Анархизм 20-го столетия есть анархизм столетия 19-го: эпохального перелома, как в марксизме после краха Второго Интернационала перед Первой мировой войной и после контрреволюционных перемен в Советском Союзе, в анархизме не было. Прудон, Штирнер, Кропоткин, Бакунин: от них ведёт прямая дорога к анархистам двадцатых, пятидесятых, девяностых годов прошедшего столетия. В 20-м веке мы не находим ни одного оригинального анархистского мыслителя, который мог бы сравниться со старыми. Конечно, есть Густав Ландауэр и Рудольф Рокер, о последнем мы ещё поговорим, но их мышление, их политическая социализация происходит из 19-го века.

Сам анархизм расколот на индивидуалистский и коммунистический, так что почти невозможно говорить о единой «анархистской теории». Макса Штирнера и Пьер-Жозефа Прудона ещё можно воспринимать связанно, т.к. оба в сороковые годы 19-го века поставили в центр своих размышлений индивида, обладающего мелкой собственностью. Но уже Штирнер исходит от считающего свои потребности абсолютными эгоиста, в то время как Прудон считает Единственного способным к выживанию лишь в равноправном, мютуэлистском объединении ремесленников и мелких крестьян.

Князь Пётр Кропоткин и Михаил Бакунин мыслят освобождение уже более коллективно, и их коллективизм разрастается вместе со спонтанным, отрицающим всё политическое, основывающим свою организационную форму лишь в забастовке рабочим синдикализмом в анархо-синдикализм. Я осмелюсь на следующий тезис: лишь этот анархизм остаётся анархизмом. Индивидуалистический и собственнический анархизм сам стирает свои следы, должен стирать их, т.к. всякая организационная форма как объединение множества индивидов, которое, дабы достичь общих, главных целей, должно неизбежно обособиться против конкретных отдельных потребностей, перешагивает через эгоизм Единственного. Индивидуалистический анархизм основывается на философии жизни и экзистенциализме, на ресентименте мелкого буржуа против крупного капитала и анти-индивидуальной солидарности рабочих. (4)

Когда Клауэ исходит от «анархистской теории 20-го столетия», он игнорирует этот раскол в анархизме. Но нужно решиться: кто говорит об анархизме, тот может подразумевать лишь коллективный или синдикалистский. Т.к. индивидуалистический анархизм вообще не в состоянии самостоятельно выразить себя помимо своего абсолютного антиавторитарного протеста. Штирнеровское «протяни руку и возьми, что тебе нужно» переводится непосредственно в сентенцию «Эгоист ведёт себя как собственник». Абсолютный Единственный — это всего лишь шипящий от ненависти владелец сада, у которого сосед ворует вишню.

Если анархизм, о котором вообще стоит говорить, является коллективистским, то стоит усомниться в основном предположении Клауэ: что в анархизме существует «склонность к различным субкультурам с одновременной отдалённостью от организованного рабочего движения», что «субкультуры и люмпен-пролетариат или, на постмодернистском социологическом диалекте, ‘миноритариат’, ‘кочевое’, играют в анархизме ту роль, которая у Маркса отводится пролетариату». Это неверно. Анархизм, а это было бы вторым тезисом, который в последующем нам предстоит обосновать, был частью старого рабочего движения.

При подробном рассмотрении именно в этом и заключается суть провокации, его всё ещё живого протеста: он принадлежал рабочему движению и не может быть исключён из него даже при помощи указаний на его, якобы, фиксацию на люмпен-пролетариате и его происхождение из мелкой буржуазии. Анархизм настаивает на том — и он доказывает это одним своим существованием — что рабочий класс не является однородным, что его образование не было лишено противоречий, что его борьба в победах и поражениях были чрезвычайно многообразны. Кто считает это высказывание банальным, тот не замечает, что в марксизме возникновение класса и развитие его борьбы представлялось именно так: прямолинейно, как будто бы обусловленное природной необходимостью.

Клауэ сопровождает приведённую выше цитату замечанием, которое вызывает подозрение, что действия марксистко-ленинистской лаборатории подделок, десятилетиями уничтожавшей всё еретическое в истории рабочего движения, оказались успешными и в отношении его самого: «Разумеется, в анархизме существовали синдикалистское и ‘индивидуалистическое’ течения, которые, однако, не смогли развить своих традиции. В этой области гетеродоксии, от Франца Юнга и Отто Гросса до Симоны Вейль, ещё многое предстоит открыть». Не смотря на то, что течение, чтобы вообще восприниматься как таковое, предполагает постоянство, обязательность и узнаваемость, зачастую прошлое, настоящее и будущее, т.е. автоматически — обладает какой-то традицией: анархо-синдикалистское течение, разумеется, существовало, и как раз в Германии с ним связаны имена Иоганна Моста, Арнольда Роллера и Рудольфа Рокера, стоящего между анархизмом и рэте-коммунизмом Карла Плэтнера и весьма влиятельная в конфликтах после 1918-го года организация FAUD. «Открывать» тут, собственно, больше нечего — все специальные биографии и мемуары, организационная история FAUD, собрание сочинений Франца Юнга, самые важные труды Рудольфа Рокера: все они есть на рынке. Как можно было этого не заметить?

Кропоткин или Рокер наблюдали очень внимательно за тем, как формирование промышленного пролетариата, как его классифицировали эпигоны Маркса и Энгельса, протекало как угодно, но не гладко и не прямолинейно. Они убедились на опыте в том, что люди, которых официальное рабочее движение обзывало люмпен-пролетариатом, вполне могли бороться и были организованы. Если у них и была «склонность к субкультурам и люмпен-пролетариату», то не ради того, чтобы противопоставить эти группы рабочему движению. Более того, они стремились к правдивому образу коллективного общественного рабочего.

В этом возражении против Маркса и Энгельса, а точнее: против их исторически весьма действенного искажения социал-демократией, обнаруживается более глубокая причина анархистско-марксистских распрей: когда одни говорят о диктатуре пролетариата, но подразумевают при этом одну особую группу — промышленных рабочих-мужчин, — которая организована вполне определённым образом — профсоюз и партия приспособлены к иерархическому режиму фабрики, – то становится жутко. Заслуга анархистов заключается в том, что они, напротив, настаивали на пролетарских силах, которые в сравнении с пролет-культом являются не-идентичными, короче говоря: которые не вписываются в схему классовой борьбы социалистов, а позднее — и марксистов-ленинистов. Сто лет назад Рудольф Рокер отправился в трущобы Восточного Лондона, где ютились восточно-европейские евреи, работавшие на текстильных фабриках, и агитировал этих людей. Он познакомился с условиями их жизни, выучил идиш, занимался их историей. Этого не сделал бы ни один пристойный социалист. Рокер, происходивший из майнцкой социал-демократии, принадлежал к крайне-левому крылу («молодые») партии и, в конце концов, бежал в 1892-м году от государственного преследования в Лондон, познакомился с вольным социализмом на практике — на опыте классовой борьбы.

Его собственная теоретическая работа должна была остаться позади этой практики: помимо своей агитаторской деятельности он оказался знатоком буржуазной культуры с тягой к написанию унылой, стерильно-напыщеной литературы. Пример: Рокер занимается просветительской деятельностью и делает доклады, например, о «шести характерах мировой литературы», одним из которых является Дон Жуан. Дитер Кюн, сам весьма симпатизировавший Рокеру писатель, рассматривает в своём опубликованном в конце 70-х годов эссе это обожествление литературы Рокером. Он приводит цитату анархиста о Дон Жуане: «Из тёмных глаз струится адский жар, райская благодать. Но горе женщине, заворожённой пропастью этого взгляда, блаженно проникающего в душу подобно жару пустыни. Дикое желание греха мечется теперь в её крови, тело извивается в дикой дрожи, и каждый нерв вопит в пламенной страсти. Когда он, подобно пантере, беззвучно идёт сквозь темноту, тогда приближается опасность, судьбоносный шелест». Кюн недоуменно комментирует: «Это китч — всякое иное осторожное или более вежливое описание было бы ложью. Но тут ‘образованный мещанин’ Рокер не только ставит под вопрос анархо-синдикалиста Рокера — он опровергает его выражением ‘судьбоносный шелест’. Как вписывается ‘судьба’ в концепцию общества, основывающуюся на личной ответственности и самоопределении? Можно ли поддерживать эмансипацию посредством наркоза?»

Анархизм радикальным образом ставит вопрос о процессах освобождения: отрицание государственной власти, отказ вписываться в строго иерархические организации, нападки на непосредственное принуждение в процессе производства, симпатии к беззаконным и трудновоспитуемым — всё это не мешает домашнему буржуазному очарованию, согласно которому нужно поднять культурный уровень рабочих. Анархизм в этом не одинок, если задуматься о тоске социал-демократической культуры или вспомнить, какие па выделывали авангардисты Айслер или Брехт, только чтобы не вызывать подозрений, что они являются декадентскими аусайдерами коммунистического рабочего движения.

Но Клауэ занимает не противоречивое соседство радикализма и принятия буржуазных форм общения, а неполноценность формы анархистской критики государства в сравнении с критикой марксистско-коммунистической.

«В то время как коммунизм (6), ещё в своём восходящем к Энгельсу, именующим себя «научном», популярном варианте, предусматривает упразднение буржуазного государства, что предполагает существование развитых форм буржуазного обобществления, т.е. формирование определённой формы субъективности, понятия автономного индивида, высокий уровень общественной и экономической дифференциации, и прежде всего — определённой социально-психологической предрасположенности к свободе у отдельных индивидов, в анархистских теориях предполагается, что всё это может быть развито только до буржуазного государства и его учреждений. Государство тут должно быть, в узком смысле слова, не только преодолено, но подорвано и разрушено». И на этом строятся упрёки в сторону анархизма? Это анархисты, которые предполагают автономного индивида (у марксистов это было бы автономным классом) — только автономный индивид может воспринимать развитие буржуазного обобществления, «абстрактное гражданство» (Клауэ) как попечительство, а расширяющееся современное государство — как усилившуюся форму подчинения. Эту концентрацию на автономном индивиде анархизм ставит в центр всякой революции.

Различие между марксистами и анархистами заключается не в том, что одни намереваются «преодолеть» государство, а другие — его «уничтожить». Об этом Маркс и Энгельс высказались в «Немецкой идеологии» со всей ясностью: «пролетарии, чтобы отстоять себя как личности, должны уничтожить имеющее место до настоящего времени условие своего собственного существования, которое является в то же время и условием существования всего предшествующего общества, т.е. должны уничтожить труд. Вот почему они находятся в прямой противоположности к той форме, в которой индивиды, составляющие общество, до сих пор выражали себя как некоторое целое, а именно к государству, и должны низвергнуть государство, чтобы утвердить себя как личности.». (7) Это – Бакунин чистейшей воды.

Да и цитата из Энгельса, которую приводит Клауэ, чтобы подчеркнуть разницу, не годится в качестве аргумента против анархистов: «С того времени, когда не будет ни одного общественного класса, который надо бы было держать в подавлении, с того времени, когда исчезнут вместе с классовым господством, вместе с борьбой за отдельное существование, порождаемой теперешней анархией в производстве, те столкновения и эксцессы, которые проистекают из этой борьбы, — с этого времени нечего будет подавлять, не будет и надобности в особой силе для подавления, в государстве. (…) Вмешательство государственной власти в общественные отношения становится тогда в одной области за другой излишним и само собой засыпает. На место управления лицами становится управление вещами и руководство производственными процессами. Государство не ‘отменяется’, оно отмирает». (8) Энгельс не высказывает ничего иного, кроме того, что «экономическая» классовая борьба является непосредственно политической, что помимо действий сражающегося пролетариата ещё одно удвоение этой борьбы в области политики ни к чему, т.к. с упразднением отношений эксплуатации в процессе производства отпадают и вне-экономические учреждения, поддерживающие, а тем самым и продолжающие эксплуатацию культурно, идеологически, инфраструктурно, (социально)-политически.

Что касается выводов, делаемых Клауэ: «В отличие от «упразднения», слова об «отмирании» и «засыпании» вызывают в воспоминаниях и сохраняющий момент «преодоления»: то, что удачно преодолевается, не нужно убивать, т.к. оно само сделало себя ненужным в своей собственной динамике, когда оно воплотило то, что было мыслимо лишь посредством его самого и, тем не менее, им самим же предотвращалось», то, возможно, следует напомнить, что Энгельс (прозвище: Генерал) занимался, в первую очередь, военными исследованиями (9), т.к. он знал, что революция является войной и нуждается в генеральном штабе, что классовая борьба предполагает значительные познания в стратегии и тактике, а буржуазное государство не станет себя «удачно преодолевать», а должно быть сломлено вооружённой силой.

Но что же составляет разницу между анархистами и марксистами, либо, как называет их Клауэ, коммунистами? Энгельс сам сформулировал её в коротком сочинении под названием «Об авторитете». Сочинение было написано под непосредственным впечатлением от конфликта с соратниками Бакунина в Интернационале в конце 1872-го, начале 1873-го года. В начале Энгельс уверенно указывает на то, что тотальное отрицание авторитета повлекло бы за собой тотальную регрессию.

«Предположим, что социальная революция свергла капиталистов, авторитету которых подчиняются в настоящее время производство и обращение богатств. Предположим, становясь вполне на точку зрения антиавторитаристов, что земля и орудия труда стали коллективной собственностью тех рабочих, которые их используют. Исчезнет ли авторитет или же он только изменит свою форму? Посмотрим.

Возьмем в качестве примера бумагопрядильню. Хлопок должен подвергнуться по крайней мере шести последовательным операциям, прежде чем он превратится в нить, и эти операции производятся по большей части в разных помещениях. Далее, для бесперебойного функционирования машин нужен инженер, наблюдающий за паровой машиной, нужны механики для ежедневного ремонта и много других рабочих для переноски продуктов из одного помещения в другое и так далее. Все эти рабочие — мужчины, женщины и дети — вынуждены начинать и кончать работу в часы, определяемые авторитетом пара, которому дела нет до личной автономии. Итак, рабочие прежде всего должны условиться относительно часов труда; а как только эти часы установлены, они уж обязательны для всех без исключения. Затем в каждом помещении ежеминутно возникают частные вопросы, касающиеся процесса производства, распределения материалов и т. д., которые требуется разрешать сейчас же, во избежание немедленного прекращения всего производства. И как бы ни разрешались эти вопросы, решением ли делегата, поставленного во главе каждой отрасли труда, или, если это возможно, большинством голосов, воля отдельных лиц всегда должна подчиняться, а это означает, что вопросы будут разрешаться авторитарно. Механический автомат большой фабрики оказывается гораздо более деспотичным, чем были когда-либо мелкие капиталисты, на которых работают рабочие». (10)

Проблема в том, что Энгельс создаёт тут пугало (11) (либо просто берёт абстрактную негативность Штирнера как негативный пример): то, что в высокоразвитом человечестве есть и будет существовать разделение труда, не отрицают ни Бакунин, ни Кропоткин. Энгельс прав, когда он настаивает на функциональности авторитета и показывает, что он является не только вопросом власти. Но он не делает из этого аргумента в пользу освобождения. Маркс и Энгельс различают между «правом свободы» и «правом необходимости» – последнее является сферой общественного воспроизводства человеческой жизни: трудом. В принципе, Энгельс показывает, что смешение обеих сфер невозможно — горящий дом не будет потушен пожарными, которые организуют свою работу как игру. Но он не указывает на то, что оправдываемая чисто технически форма авторитета а) возможна лишь при коммунизме, и б) заставила бы царство необходимости значительно сузиться. Труд не должен превратиться в игру, он должен свестись к минимуму, необходимому, чтобы гарантировать воспроизводство человечества на том уровне, на котором свершился переход к коммунизму.

Энгельс не говорит этого — и поэтому его эссе отдаёт таким душком: что в нём обожествляется фабричный режим, а на анархиста, «антиавторитария», приверженца неограниченной свободы, рисуется карикатура. Разница не достаточно ясна: в коммунизме важно всеобъемлющее, насколько это возможно, упразднение труда, а не его освобождение. В анархизме постоянно встречаются похвалы продуктивному труду (12) — похвалы, которые в случае с Прудоном, сопровождались совершенно открытыми антисемитскими тенденциями. Эксплуатация воспринимается как помыкание трудом извне — чем она и является, что, однако, не замечает того, что эксплуатация происходит в самом производственном процессе.

Клауэ говорит о том, что, согласно анархистам, государство считается «паразитической формой», «которая лишь мешает живому множеству дышать». Это верно. Но как быстро теряется то, что эта урезанная критика государства обладает субверсивным потенциалом! Что в этом неверного, если анархизм считает, «что, в принципе, все люди, как они есть, уже в состоянии создать свободное общество, если им только это позволить»? Проблема же, очевидно, не в том, что анархисты действовали согласно этому принципу, а в том, что они этого не делали: что Бакунин мечтал о заговорщицкой армии профессиональных революционеров, что Кропоткин под конец своей жизни считал, что общество «разовьётся» в анархию, что Рокер был мещанином, истязавшим рабочих дурной литературой.

И в довершение: князь Кропоткин создал великолепный образ, он продавал его — в этом его сбивающий с толку обскурантизм — как науку, а не как искусство: человек (всякое высокоразвитое существо) являет собой «скорее, некоторую агломерацию, состоящую из миллионов отдельных индивидуумов, чем единую и нераздельную особь. Он говорит о федерации пищеварительных органов, органов чувств, нервной системы и т. д., — органов, очень тесно связанных между собою, отражающих на себе хорошее или дурное состояние каждого из них, но тем не менее живущих, каждый, своей особой жизнью. В свою очередь, всякий орган, всякая его часть состоит из независимых клеток, соединяющихся друг с другом для борьбы с неблагоприятными для их существования условиями. Каждый индивидуум представляет собою целый мир федераций». (13)

Грандиозный образ. Научно никчёмный, но как метафора невероятно вдохновляющий: каждый человек — это коллектив. Свободная федерация возможна, т.к. каждый уже воплощает собой такую федерацию. Как зло насчитывает ему Ганс Г. Хельмс, в остальном весьма точный критик анархизма: «Тем самым, анархистский принцип, якобы, выводится из природы и доказывается научно. Но такими переносами доказывается, в лучшем случае, лишь странное соседство с фашистскими дедуктивными методами, которые тоже от строения клеток приходят к народной общности». Вот только те «фашистские дедуктивные методы» всегда предполагают авторитарное госудасртво с харизматическим фюрером во главе. У Кропоткина такого нет.

Но самая большая его слабость — а одновременно и всех анархистов его поколения — заключается в том, что силы не-идентичного обнаруживаются им в до-капиталистической эпохе, их существование, в конечном счёте, объясняется не исторически-метариалистически, а обосновывается некой биологией свободы. В остальном же — анархизм застревает в великолепных метафорах, красноречивых проклятиях в сторону авторитетов, в принципиальном недоверии к принуждению в эмансипационном движении. Всё это указывает на несвоевременную и временами утомляющую актуальность анархизма. Актуальность, нисколько не противоречащую дилемме анархизма: осознание того, что и, якобы, маргинальная или до-капиталистическая радикальность является частью рабочего движения, и неспособность выразить это в логичной теории. Рискнуть на свободное действие в репрессивных условиях, но переложить ответственность за её крах на внешние обстоятельства. Быть в центре революции и, тем не менее, забыть, что так мы принимаем участие и в ошибках и поражениях рабочего движения.

Перевод с немецкого: Ndejra

Оригинал в Jungle World, Nr. 28, 9 июля 2009

http://jungle-world.com/artikel/2009/28/35455.html

Примечания:

(1) http://www.isf-freiburg.org/isf/beitraege/bruhn-abschaffung.staat.html

(2) http://liberadio.noblogs.org/?p=1269

(3)В последующем речь пойдёт об исходной позиции критики анархизма у Клауэ, о методе, которым он устанавливает различия между анархизмом и марксизмом / или коммунизмом. Поскольку из этой позиции вытекает и обсуждение отдельных примеров, легитимно обратиться, в первую очередь, к ней. Размышления Клауэ об Эрихе Мюзаме и Густаве Ландауэре тут не рассматриваются.

(4) Отсюда — вдоль линии Штирнер-Ницше-витализм — действительно прослеживается след до французского постструктурализма. Но затем речь идёт не о какой-то специфической анархистской традиции, а о романтике — оригинальной проблеме буржуазии, а не эмансипационных движений рабочих.

(5) Dieter Kühn, Rudolf Rocker. Ein Fragment, in: Auf der Zeitachse. Vier Konzepte, 1980

(6) Клауэ, не сомневаясь, резервирует турмин «коммунизм» для марксистов.

(7) К. Маркс / Ф. Энгельс: «Немецкая идеология»

(8)Ф. Энгельс, «Анти-Дюринг»

(9)Энгельс писал Марксу 15-го ноября 18570го года, в разгар первого мирового экономического кризиса: «Я чувствую себя, кстати, как и ты. (…) Мне невероятно весело в этом general breakdown. Буржуазная грязь последних семи лет (…), теперь её смоет, я снова стану другим человеком. (…) Мои военные исследования становятся, тем самым, практическими, я немедленно займусь актуальной организацией и элементарной тактикой прусской, австрийской, баварской и французской армий, а кроме того верховой ездой, т.е. охотой на лис, что служит отличной школой». (MEW 29, S. 211f.)

(10) Ф. Энгельс, «Об авторитете»http://rumagic.com/ru_zar/sci_philosophy/marks/i/j69.html

(11) К этому относится и то, что он подчёркивает различие между «упразднением» и «исчезновением» государства: «Но антиавторитаристы требуют, чтобы авторитарное политическое государство было отменено одним ударом, еще раньше, чем будут отменены те социальные отношения, которые породили его». (там же) Как будто это не анархисты, как бы дико это не звучало, постоянно выдумывали переходные программы, что у Кропоткина (хотя этого Энгельс ещё не мог знать), в конце концов, вылилось в принципиально эволюционную модель эмансипации. Кроме того, Энгельсу нужно было бы задаться вопросом, не государство ли порождает те социальные отношения, которые следовало бы уничтожить. Как знаток российских условий он знал, что возникновение развитого капитализма в царской России объясняется государственным вмешательством.

(12) Антонио Негри, напротив, просиходит из итальянской марксистской традиции, радикально ставившей наёмный труд в центр своей критики. Сегодняшний Негри празднует вместо этого«самоиспользование» и «предпринимателей себя»: он руководствуется предположением тотального обобществления / «оживания» капитала, что логичным образом привело к тому, что человеческие способности, общественное бытие людей и, в конце концов, сама жизнь становятся продуктивными и, так, капиталом в Империи. Если человеческая жизнь в целом становится продуктивной, человеческий капитал — частным капиталом, то речь больше не идёт об упразднении труда, а о полном высвобождении творческого потенциала каждого человека. (По критике этого продуктивизма см. Андрэ Горц, «Будьте реалистами — требуйте невозможного», http://www.streifzuege.org/2007/seid-realistisch-verlangt-das-unmoegliche). Это освобождение блокируется капиталистическими отношениями, которые выступают в отношении общественного рабочего в роли паразита. Негри находится в противоречии не только относительно своей собственной традиции, нои размывает границу между «царством необходимости» и «царством свободы». Но происходит это не на фоне превращения бывшего марксиста в анархиста. В виде связующего элемента всех фаз деятельности Негри мы обнаруживаем стилизацию специфической прослойки рабочих в субъект революции: в 60-е годы это был абсолютно отчуждённый массовый рабочий, в 70-е и 80-е более или менее сбежавший от наёмного труда общественный рабочий, сегодня — это «множество» творческих работников из среднего класса и media-networker. Стилизация группы рабочих в авангард и представление о том, что в процессе обобществления капитал становится всё более паразитическим (либо наоборот, производство потихоньку становится социалистическим) — всё это типично ленинистское наследство. Развитие Негри объясняется радикализацией и искажением Марксовой критики, с анархистской историей это не имеет ничего общего.

(13) П. Кропоткин, «Анархия. Её философия, её идеалы»http://avtonom.org/pages/petr-kropotkin-anarkhiya-ee-filosofiya-ee-idealy

You may also like...