О мировой войне как макроисторическом явлении

война

Сегодня, в Киеве 2015 года, нам неизбежно приходится говорить о войне. Такова актуальная реальность. Но мы не будем здесь говорить о конкретной войне, которая довлеет над умами. Не слишком интересно перемалывать одни и те же многократно высказываемые мнения именно потому, что это – обычное и ожидаемое занятие в эмоционально обостренные моменты истории. В то же время мы пока едва ли можем добавить что-либо новое на тактическом уровне анализа, потому что не знаем полной картины происходящего. Едва ли кто, даже из вождей и начальников, отдающих команды, может сейчас вполне разглядеть эту картину в густом «дыму», всегда застилающем поле боя после первых залпов, как в «Войне и мире» Льва Толстого. Ученый может надеяться предположить нечто нетривиальное и относительно вразумительное только на более общем уровне общественных структур, их ритмов и тенденций. Иначе говоря, на броделевском уровне «исторической длительности», longue durée. В этой перспективе мы уже сможем, да и граждански обязаны рассматривать вопросы войны и мира на менее спекулятивных основаниях. Например, следовало бы спросить, является ли вооруженный конфликт в Украине отголоском неких давних или не столь давних конфликтов, либо борьбой чего-то старого и нового, или это локальный очаг каких-то глобальных процессов. Возможно, «все вышесказанное» (all of the above) — но все-таки, в какой причинно-следственной конфигурации и последовательности?

Многие из классических дебатов современности, в том числе восходящие к Гоббсу и Канту рассуждения о войне и мире как либо данности человеческой природы, либо достижении человеческого разума, именно потому такие бесконечные, что вопрос сформулирован слишком абстрактно. Абстрактные философские обобщения, в особенности сформулированные в бинарной оппозиции, как антиномии, ответа, похоже, не имеют. Потому их обсуждать можно бесконечно. Тем не менее, можно искать ответы на извечные вроде бы вопросы — «Что первично?», «Что более реально?», «Что сильнее, социальная структура или человеческая воля к действию?» — если задачу поместить в более конкретные исторические рамки и спросить: «Когда, в какие исторические моменты, и при каких условиях преобладает та или иная сторона дилеммы?» Как пример приведу элегантное решение моего учителя Иммануила Валлерстайна к вопросу о способности человека превзойти унаследованные институции и тому подобные исторические ограничения к социальному действию. Во-первых, Валлерстайн яснее формулирует задачу: «При каких условиях люди (не один абстрактный человек) способны превзойти свою историческую систему?» Пока историческая система функционирует нормально, т.е. в своих обычных пределах равновесия, даже самые мощные, драматичные усилия обречены угасать в системной инерции. Главный тому пример — судьба всех революций в современном мире, которые в итоге оказывались так или иначе «преданы», и близко не достигая своих изначально гигантских целей, а сами цели по ходу действия извращались до полного цинизма в угоду пресловутым «требованиям реальности». Парадоксальным образом, это вовсе не значит, что следует смириться и не пытаться изменить что-либо. Как раз напротив — необходимо и человечески достойно продолжать прилагать усилия хотя бы к относительному «понижению боли» сегодня. Так создаются условия для более успешного коллективного действия завтра, когда историческая система может выйти из своего обычного баланса, «слететь с катушек» в ситуации кризиса, который ослабляет и даже рушит системные ограничители. Вот тогда даже относительно малые целенаправленные усилия вдруг могут оказаться человеческим фактором, трансформирующим систему, переделывающим ее в моментах неустойчивости. В обычных условиях системность довлеет над людьми; но периодически, в моменты кризисов, люди, точнее, так или иначе организованные и идеологически воодушевленные группы людей (заряженные творческой «эмоциональной энергией», как сказал бы Рэндалл Коллинз), получают возможность превзойти систему и направить ее дальнейшую эволюцию в какое-то другое, более приемлемое русло. Это уже вопрос о взаимосвязи коллективного политического действия и идеологии, в том числе науки как особой формы рационального целеполагания. Это, конечно, прямое продолжение прогрессивных традиций Просвещения как сознательного усилия к рациональной трансформации условий и последствий человеческой жизнедеятельности. Двадцатый век, особенно к его исходу, оказался полон разочарований в просвещенческом проекте. В качестве контраргумента, ограничусь исторической притчей. Люди мечтали летать издревле. Веками это оставалось предметом сказок, а практические попытки кончались скверно. Наконец, был изобретен воздушный шар и далее всяческие дирижабли. Особо успеха эти новшества также не имели, а катастроф устроили множество. В конце концов был изобретен и усовершенствован самолет. Все мы теперь можем полететь, хотя и не так вольно и вольготно, как мечталось. Главное, в недавнем прошлом человечества возникли социальные структуры, поддерживающие образование, науку и инженерное дело, которые сделали перелеты обыденной реальностью. Задумайтесь, ведь получилось же.

Обозначив общие философские положения, переходим теперь к более конкретному историческому анализу. Я не буду говорить о России, поскольку была заявлена тема «Пути России» и я её воспринял, наверное, слишком всерьёз. Путь пролегает по некому ландшафту, по некой карте, вот я буду говорить об этом ландшафте. Предсказать, как конкретно он пойдёт дальше, мы не можем, ведь кто мог предсказать, что в 2014 году начнётся война в Украине? Можно было предсказать, что война между Россией и Украиной была наиболее вероятной при распаде Советского Союза, поскольку это крупнейшие государства, возникшие из СССР, поскольку Украина имеет такую историческую специфику, когда есть несколько достаточно разных культурных регионов, и поскольку все те условия, которые наблюдались в Югославии, как раз очень представлены, по крайней мере, в западных областях Украины — всё то, что мы видели, скажем, в Хорватии. Моя книга «Адепт Бурдье на Кавказе» построена на том парадоксе, что теория предсказывала взрыв в прибалтийских республиках и в Западной Украине, а вместо этого он произошёл в самой пророссийской республике — в Армении. Почему так?

Вот и мои предсказания, предсказания других теоретиков были посрамлены, а то, что мы, казалось бы, миновали 25 лет назад, мы всё-таки не миновали. Структура устроила ловушку, но в неё можно свалиться, а можно и как-то миновать — случайно или, на что я надеюсь, при помощи науки, не совсем случайно.

Мне для следующей книги пришлось в последнее время очень много интересоваться тем, что сегодня знают биологи о поведении приматов, ближайших эволюционных родственников людей. Свойственна ли вообще война млекопитающим и есть ли некая особая испорченность в человеке, который способен вести войны на уничтожение собственного вида? Проблема крайне важная и трудная, поскольку подрывается само обыденное представление о самосохранении видов. О чём вся эта видовая и межвидовая борьба, если появляется вид, способный уничтожить остальные виды, при этом ещё и уничтожить самого себя, вид, разрушительные возможности которого заложены, возможно, в его генетике?

Самое очевидное из дебатов последних 50 или 60 лет, когда ученые-приматологи впервые начали систематически наблюдать за поведением обезьян сначала в зоопарках, а затем в природе, так это то, что наблюдения и выводы людей, которые занимались этими наблюдениями, очень были сильно окрашены идеологией. Первое поколение работ о поведении шимпанзе и горилл 1960-х годов показывало мирных природных существ, которые, почти как руссоистские хиппи, живут в гармонии с природой и друг с другом. Работы 1970—1980-х годов — это практически откровенно неолиберальные рассуждения о хитрых и коварных тварях с генами эгоизма, о животных, которые способны на подлости для того, чтобы максимизировать свои шансы на размножение и передачу своих генов.

Более взвешенное и интересное мнение о человеческом виде продвигали в последние годы Франс де Вааль, один из ведущих приматологов, который при этом умеет прекрасно писать, и несколько других учёных, которые занимаются большими проблемами, способными заинтересовать широкую читающую публику, проблемами вроде того, были ли уничтожены неандертальцы нашими непосредственными предками или, наоборот, мирно с ними породнились? Сегодня возникает простое и убедительное определение отличия человека от обезьяны. Мы есть вид, у которого, по крайней мере внутри группы, индивидуальная увечность не обязательно означает немедленную смерть. У нас есть археологические данные о первобытном человеке и этнографические наблюдения сохранившихся групп охотников-собирателей, показывающие, что Homo Sapiens последовательно спасают уязвимых (в том числе детей и беременных женщин), слабых (стариков и больных) и даже откровенно увечных. В нас генетически заложена и социально подкрепляется забота внутри группы. Франс де Вааль и Клайв Финлейсон, например, говорят, что человеческие группы отличаются именно тем, что индивидуальная слабость более не является непосредственно смертельной.

Но вот очередной эволюционный парадокс.  Альтруизм и взаимопомощь внутри человеческих сообществ логически и, видимо, исторически перетекают в возможность войн между человеческих сообществ.

Альтруизм означает спасение, вплоть до самопожертвования, своего — от кого? Главной угрозой в какой-то момент становятся аналогичные группы людей. Это группы охотников и собирателей. У нас нет археологических свидетельств войны в ранних человеческих обществах, но есть свидетельства набегов, рейдов, скажем, когда сталкиваются интересы групп по поводу каких-то территорий, кормовых баз. Судя по всему, очень низкая плотность населения на ранних этапах способствовала тому, что человеческие группы очень редко встречались между собой, более того, приходилось создавать поводы для этих встреч.

И вот древние монументы: мы находим их гораздо больше, чем можно было бы предположить в обществах с низкой плотностью населения. Эти монументы, начиная с росписи в пещерах, судя по археологическим подсчётам, использовала более чем одна группа в течение многих поколений. Были это, скорее всего, какие-то центры, где собирались человеческие сообщества с довольно большой территории. Мы знаем о невероятной распространённости мегалитических построек по нашей планете. Всевозможные Стоунхенджи или дольмены, которых немало и на Северном Кавказе, и вплоть до Японии, были построены человеческими сообществами с крайне низкой плотностью населения, им приходилось собирать людей с очень больших территорий. Причиной этого сбора было как раз что-то ритуальное: нельзя представить себе, что людей заставили, потому что в таком случае они могли бы скрыться в ближайшем лесу, а значит, здесь их привлекало что-то позитивное.

Войну археологи начинают фиксировать, причём повсеместно, с появлением земледелия, поскольку вместе с ним появляются и фиксированные запасы ресурсов, созданные человеческим трудом, ну, какие-нибудь амбары. Можно себе представить, что какие-то особо продуктивные охотничьи угодья будут вызывать соблазн их захватить, но это редкие ситуации в плане экологии. Когда же люди начинают менять ландшафт при помощи своего собственного труда, организованного социально, — начинают разделывать поля, расчищать что-то и собирать, складировать где-то урожай, — появляется, во-первых, соблазн захватить сам урожай, а во-вторых — вместе с доместикацией животных «одомашнить» и людей, превратить их в рабочий скот. Появляется классовое общество, появляется смысл нападать на других людей не ради их уничтожения, чтобы они не попортили ваши угодья, а для того, чтобы они продолжали работать на тех же угодьях, но теперь платили вам некий выкуп за свои жизни, некую дань и, впоследствии, регулярные налоги.

Такова парадигма последних 9 или 10 тысяч лет, и, кажется, она очень надолго, потому как 9—10 тысяч лет — это всё-таки немало. Но при рассмотрении существования человечества порядком, как минимум, 200 000 лет или нескольких миллионов лет, последние 9 тысяч лет — это, конечно, аберрация, связанная с относительным перенаселением. Наступит ли конец этой аберрации?

Здесь у нас ответа быть не может, поскольку мы ничего ещё такого не видели. Мы можем рассуждать только на абстрактно-логическом уровне. Кант и Гоббс, видимо, нам тут лучшие проводники. Мы не имеем эмпирических данных, и поэтому всё, что нам остаётся, — это рассуждать о будущем логически, но поверяя наши рассуждения логикой прошлого, причем всего прошлого нашего вида.

Итак, что мы наблюдаем за эти последние 9 000 лет? В сущности, примерно одно и то же: бесконечный цикл создания вождеств и сложных вождеств, их распады и возникновение все новых пирамидок личной власти вождей. Государственных структур многие столетия будет очень мало, потому что их трудно строить и поддерживать. Государство — это сложная машина. Вождь управляет лично и непосредственно. Собственно, тем и сильна власть вождя, что она сделана под его руку, она им самим выкована и поэтому, кстати, очень плохо наследуется. Успешный и способный вождь крепко держит власть в своих руках — пока не состарится. Вдобавок неизбежно встаёт вопрос на уровне почти когнитивной психологии: Сколько может быть народа в эффективном подчинении у вождя, чьи способности ограничены силой его ума и руки?

Мы с моими соавторами, антропологом Тимоти Эрлом и политологом Виллом Рино, пошли в обход, поскольку не может быть точных эмпирических данных по вождям и древним королям, а также диктаторам сегодня. Поэтому мы опрашивали тех, кого могли, — президентов американских университетов, которые занимаются своей задачей, поддержкой public relations. Скольких людей они знают на уровне рукопожатия, скольких — на уровне имени, а скольких — имени, имени жены и клички собаки, с которыми они могли бы поддерживать довольно плотную беседу?

Оказывается, максимум — где-то около тысячи человек. Похоже, что этой тысячью человек исчерпывается древнее государство. То есть король средневековой Франции или, по крайней мере, человек, который рядом с ним исполнял эти функции, — какой-нибудь кардинал, сенешаль или великий визир, — видимо, знал лично порядка тысячи человек, провинциальных баронов и отцов церкви. Они в свою очередь знали порядком тысячи, или, опять же, их мажордом знал порядком тысячи крестьянских и бюргерских хозяйств, которые были в его юрисдикции и с которых он собирал подати. Это почти физический размер, определяющий и ограничивающий государство в архаической древности и в средневековье. Личные когнитивные и силовые ограничения вождей жестко задают размеры примитивного государства без бюрократической машины, без обмена письменными приказами.

Действительно массовая война становится возможной, только когда появляется бюрократическое государство, а с другой стороны — бюрократия становится необходимой, когда начинаются войны за крупные ресурсы. Первая бюрократия создаётся, видимо, ещё царём-завоевателем Саргоном Великим в Месопотамии, который хвастается в известной клинописной надписи тем, что при нем «ежедневно ели свой хлеб 5 200 воинов». Казалось бы, не очень велико государство, но для шумеров, видимо, это как раз и был предел. С другой стороны, вообразите, скажем, свадьбу или пиршество на 5 200 гостей — здесь уже необходимо держать некую тетрадку с записями. На Кавказе действительно знают, что такие тетрадки существуют: сколько людей пришло на абхазские похороны, на поминки, на свадьбы — это чтобы знать, что люди принесли, как отдариться потом в соответствии с принесённым, кто приходил, с кем поддерживается связь. Этнографы занимаются изучением этих конкретных тетрадок — вот вам постоянно повторяющееся в истории вынужденное зарождение бюрократии.

Войны между такого рода государствами просто неизбежны, потому что, во-первых, очень важный вопрос — как они кормятся. Кормиться за счёт грабежа проще — то, с чего, собственно, начинал Саргон. Как говорил Чарльз Тилли, основа всех несовременных государств — это рэкет, рэкет как вооружённая защита прежде всего от самих себя, государственная власть возникает как систематическое вымогательство. Поэтому война государственной власти органически присуща, в том числе и внутренняя война.

А во-вторых, — это мы знаем из современной социологии мафии, прежде всего, из ставших уже классикой работ итало-британского социолога Диего Гамбетты. Главная мудрость любой мафиозной организованной преступной группировки не в максимизации насилия — ибо те, кто живут убийством, убиты будут непременно. И, конечно, не в минимизации — если насилие минимально, то зачем же такого мафиозо бояться и от него откупаться? Требуется соблюдение баланса, именно оптимизация насилия на таком уровне, чтобы его не нужно было постоянно применять. Вам бы платили от одного вашего вида, он должен быть достаточно внушительным и даже порою ужасным. Вожди во все времена одеваются и ведут себя особым образом, совсем не как простолюдины и обыватели. В отличие от обычных воришек и карманников, которые вынуждены маскироваться, мафия, любая мафия — братки российские или uomine di rispetto на Сицилии — себя как раз афиширует. Они тщательно контролируют свою речь и манеру держаться, изысканно наряжаются фактически в свою бандитскую форму, чтобы было видно сразу кто есть кто, чтобы сходу задать тон и психологически подавить прочих участников социальных интеракций. Как, собственно, и у мощного государя должен быть приличествующий наряд, чтобы было понятно сразу, что он мощный, этот государь, — поэтому время от времени ему надо воевать, подтверждая репутацию победами и кормя своих воинов добычей.

Наконец мы переходим к современности, когда возникает первое рациональное капиталистическое государство — Нидерланды. Обратим внимание, что Гоббс пишет в период фактически мировой войны своей эпохи, великих религиозных войн между католиками во главе с испанскими Габсбургами и протестанстской коалицией, в которой основной финансовой силой становятся Нидерланды. Кант пишет также в период мировой войны, но уже великой серии войн восемнадцатого века между Францией и Великобританией за гегемонию над капиталистическими мировыми рынками, европейскими и особенно колониальными. Нам очень важно заметить, что эти мировые войны периодичны, возникая в современной миросистеме примерно через столетие. Мировые войны сложны, в них всегда участвуют сложные изменчивые коалиции. И длятся они не один год. Вернее, порядка тридцати лет — «тридцатилетними войнами» были и собственно прорывный для капитализма конфликт католических сил во главе с имперской Испанией с протестантами, объединявшимися вокруг республиканских тогда Нидерландов; и серия Франко-британских войн, длившихся с перерывами с 1757 по 1815 год, и то, что следует по праву называть «Американо-германской войной за британской наследство» 1914-1945 гг. Такого рода затяжные, многофронтальные войны длятся около трех десятилетий, пока не победит окончательно новая держава-гегемон. И тогда новый гегемон наводит в миросистеме порядок, вернее, всем становится понятно, что теперь они будут жить по правилам, устанавливаемым державой-гегемоном, и большинство встречает наступление мира и мирового порядка, конечно, с облегчением. Поэтому между этими войнами за мировую гегемонию возникают длительные периоды мира, едва не целые столетия мира и порядка. Ирония, наверное, в том, что Гоббс пишет в тот самый момент, когда его мировая война закончилась. Кончилась страшная война, кончились религиозные войны, которые казались в Европе бесконечными и которые вышли за пределы христианской цивилизации.

Западноевропейская миросистема отличается от прочих миросистем, существовавших на просторах Афро-Евразии в XVI—XVII веках, тем, что эта гегемония не успела или, точнее, предотвратила превратить свой отдельный, Атлантический мир в единую империю. Все остальные региональные «миры» и цивилизации в XVI веке — Османская империя, Сефевидский Иран, Великие Моголы в Индии — уже на ранних этапах решили проблему оптимизации насилия и создали мир под имперской владычествующей рукою. Только Западная Европа не смогла решить свою проблему геополитического хаоса на традиционных путях имперской реставрации. Существует большой спор о том, что первым возникло: протестантизм, а из церковного раскола уже раскол геополитический или, наоборот, сначала геополитические разногласия в Европе, а из-за них уже появление протестантизма. Ведь как только появляется Мартин Лютер, вокруг него выстраиваются североевропейские государи, готовые его защищать с оружием в руках. Почему бы это? Появляются купцы, готовые его спонсировать материально. Зачем им это надо?

Я думаю, очень интересно посмотреть на то, чего Гоббс не заметил, а не заметил он как раз Нидерландов. Нидерланды, как известно, оказались республикой, потому что короля себе найти не смогли. Рациональное государство, в котором король по традиции, как и раньше, полагался, поскольку другого государства тогда ещё не мыслилось. Государство функционально еще очень маленькое — у держав того периода было всего два министерства: министерство войны и министерство обеспечения войны, то есть налогов и сборов. Предложение какому-то Людовику XIV создать министерство экологически-санитарного контроля его бы просто озадачило, как даже и создание министерства образования. Повторю, фактически министерств у абсолютных монархов было всего два: министерство по сбору денег и ресурсов (фискальное ведомство) и министерство по отниманию денег и ресурсов у соперников, т.е. военное ведомство.

Нидерланды стали буржуазной республикой, потому что выдвинули неприемлемое требование к кандидатам в свои короли: он не имел права вести наступательные войны без согласия этих самых бюргеров, местной купеческой буржуазии. Если они не хотели платить новые налоги, то воевать было нельзя. Бюргеры поставили королей в ситуацию, когда символический капитал монархии был жёстко ограничен собственно капиталистическим капиталом, деньгами; соответственно, никакой военной славы королю добыть было невозможно — потому пришлось голландцам остаться республикой на довольно долгий период. Обратите внимание, что это первое действительно буржуазное государство, которое сумело интернализировать издержки на свою охрану. Капитализм вообще возникал много раз за всю историю, но его пожирали какие-нибудь динозавры —  империи, — потому как что же ещё «вкуснее» и жирнее, нежели денежные мешки? И вот здесь появился такой гибридный капитализм с собственными пушками, с собственными океанскими парусами. Кстати, с самого начала это глобальный капитализм, чьи коммерческие интересы и охраняющие их флоты простираются от Польши до Бразилии и от Турции до Индии и Японии.

XVIII век просто разительно отличается от XVII века в Западной Европе не только тем, что европейцы начали направлять свою агрессию вовне и завоёвывать колониальные земли, но и тем, насколько джентльменской становится война в самой Европе по сравнению с ужасами и погромами Тридцатилетней войны. Война продолжает оставаться джентльменской ещё и в наполеоновский период, поскольку цена вопроса была понятна, важные и состоятельные европейцы хорошо помнили, во многом благодаря тому же Гоббсу, что могут натворить их наемники, если дать тем волю.

XIX век у нас все ещё тоже очень джентльменский, но джентльменский, повторяю, среди себя самих «белых» людей. Отсюда зарождение коллективного расизма европейцев наряду с их внутренним конкурентным национализмом. Гражданское общество в Западной Европе, которое объединяет людей, выплачивающих налоги и служащих в призывных армиях нового времени, — это сторона того же процесса, который приводит к колонизации Азии и Африки и превращает тамошних жителей в покоренное туземное население. Колонизация — тоже ведь модернизация.

Теперь посмотрите, с какой периодичностью у нас происходят конфликты в центре: их всего три, когда у нас наблюдается равновеликая конкуренция равновеликих государств. Это условие капитализма, то, о чём явно пишет Макс Вебер в своём анализе геополитики. Когда выделяется совершенно очевидный гегемон в центре системы, Нидерланды, он, будучи ещё совсем маленьким, контролирует огромные финансовые потоки и, соответственно, военную силу своего времени — второй половины XVII века. Это же удивительное совершенно дело, как прекратились войны, в которых будто повернули вентиль, чем были эти войны в первой половине XVII века — и что происходит во второй половине XVII века. Объяснить это идейным влиянием науки или буржуазии ещё невозможно. Произошло именно геополитическое навязывание воли гегемона всем остальным.

Наполеоновские войны , в период которых работает Кант, — это возникновение двух новых претендентов, Франции и Великобритании, и их длительная борьба, которая заканчивается, как мы знаем, поражением Франции и победоносной гегемонией Великобритании. В результате получается очень мирный XIX век в Европе, за исключением, конечно, колониальных войн, которые приводят к следующему геополитическому провалу 1914 года, вытекающему из того, что где-то в 1870-е годы одновременно на мировую сцену выходят два новых серьезных претендента на гегемонию, государства, которых ранее не существовало, — объединённая Германия и Соединённые Штаты Америки. Два государства, которые способны бросить вызов самой Великобритании. Даже не просто способны, а которые просто настолько велики, что в ныне уже подлинно глобальной миросистеме, покорившей и инкорпорировавшей в свои рынки и Индию, и Турцию с Персией, и сам великий Китай, все равно не хватает места для гегемонии Германии, Америки и Великобритании одновременно.

Выражение «made in», кстати, было придумано англичанами в конце XIX века, для того чтобы защитить свой рынок от дешёвых германских подделок: покупайте своё, покупайте английское, не покупайте немецкую дешёвку — это непатриотично. Начинается очередная Тридцатилетняя война — мы знаем её как Первую и Вторую мировые войны — которые разрешаются полной победой Соединённых Штатов и поражением Германии. Казалось бы, наступает следующий период мира, так называемая Холодная война. И здесь очень большая проблема с причинно-следственными заключениями: было ли ядерное оружие причиной соблюдения мира, или же первопричиной является Холодная война, раздел мира на гегемонистические блоки? Ядерное оружие, скорее всего, это уже оправдание статусным признакам клуба сверхдержав.

Просчитать циклы гегемонии в начале 90-х годов пытались два американских учёных, Брюс Подобник и Кристофер Чейз-Данн — представители школы мир-системного анализа, пытавшиеся всё время придать некую математическую стройность миросистемному анализу, который, с их точки зрения, слишком «словесен» и слишком конкретно-историчен. По их расчетам выходило, что американская гегемония должна исчерпаться где-то в 2010-х годах. Прогноз этот был сделан в конце 1980-х, в период распада Советского Союза. Четверть века назад уже Подобник и Чейз-Данн предполагали, что следующая мировая война должна наступить в районе 2014-2016 годов и будет продолжаться, если цикл геополитики продолжается, порядка тридцати лет. Тогда бы многие их высмеивали. Дорогие Брюс и Кристофер, с чего вы взяли такую чёткую периодичность? Как вы построили, экстраполировали на основании, в общем-то, двух исторических циклов: нидерландского, британского и половины, ну, двух третях американского. Насколько это вообще циклы? Какой у них механизм?

Ответ в том, о чем я уже здесь говорил: пока существует держава-гегемон, есть возможность налаживать и поддерживать мирные отношения, поскольку понятно, кто главный. Есть второстепенные и вовсе периферийные государства, но есть и одна большая сверхдержава, которая устанавливает правила и решает, в конечном счете по своему усмотрению, проблемы прочих мирными институциональными и, в крайнем случае, не совсем добровольными и безличными средствами. Это высшая фаза оптимизации насилия, когда его даже не требуется особенно применять. Очень много интересных, показательных и почти курьёзных примеров есть из истории Холодной войны. Например, как Советский Союз окорачивал Каддафи или Саддама Хусейна, когда те грозили действительно подорвать мировой порядок и спровоцировать своим авантюризмом неоправданно опасную сверхдержавную войну. Или, с другой стороны, как Соединённые Штаты в 1956 году по сути выломали руки своим британским и французским союзникам в Суэцкой войне — не до Суэцкого канала и остатков колониально-имперских амбиций, когда встает угроза столкновения блоков с ядерным оружием. Военные и дипломатические историки могут привести много примеров «взаимного самосдерживания» периода Холодной войны.

Это взаимное самосдерживание распадается, потому что оно возможно, когда существует сверхдержава. Оно продолжает соблюдаться там, где есть потенциальные сверхдержавы, скажем, в районе Китая и Японии — на Дальнем Востоке.

Обобщать глобальные тренды сегодня, как и всегда, эмпирически очень трудное и неверное дело. Есть стабильные регионы. Пока стабильные? Но никто не поручится, что Китай или Индия не сорвутся в своих все более самоуверенных и националистических амбициях, потому что там растут средние классы, не слишком довольные и собственными властями, и положением своих стран в мире. Более того, появляются признаки того, что, похоже, мировая война за передачу наследия державы-гегемона уже началась. Началась в виде серии малых и партизанских войн, которые ведут к крушению государств, и этот тезис подтверждается всем, что происходит в Тропической Африке, на Ближнем Востоке, где уже не приходится говорить о государствах, и едва ли они будут восстановлены при нашей жизни. Угроза подбирается к Египту и Ирану. Очень грозно и непонятно, что будет с бывшей советской Центральной Азией в следующие 15-20 лет. Разразилась такая война, наконец, там, где её больше всего боялись, — в Восточной Европе. И хуже всего, с долгосрочной перспективой подрыва государственности. Поскольку у нас сегодня в миросистеме все еще лишь одна сверхдержава-гегемон, пусть слабеющая и погружающаяся в свои внутренние проблемы, вызовы ей могут и не принимать симметричной формы войн с нарождающимися сверхдержавами. Всерьез приходится обсуждать возможность геополитического, экономического, идейного хаоса в миросистеме, который выливается в серию эдаких таких «Афганистанов», «Ираков» (в 80-е годы мы говорили «Ливанов», потому что тогда Ливан был основным примером государства под контролем боевых командиров от неких фракций).

Но с другой стороны у нас есть Китай. Как объяснить Китай? Как объяснить, что там, казалось бы, ничего не происходит, хотя как раз именно там и могло бы? Всё просто: в Китае продолжают сохраняться принципы сдерживания. Поэтому мы и видим, что мир сегодня, при всей глобализации рынков, по-прежнему зависит от государственного порядка. Конечно, правы и энтузиасты глобализации — государства теряют суверенитет. Я бы сказал, более того — суверенитета особенно много никогда и не было. Как быть с колониями, которых до середины ХХ века ведь было две трети среди современных государств? Однако сегодня государство слабеет в большинстве районов мира по экономическим и социальным причинам. Государство стало слишком большим и дорогим для самого капитализма.

Как говорил Пьер Бурдьё: «У современного государства две руки: старая правая рука, в которой оно держит меч и которым оно отбирает у населения налоги и рекрутов, и левая рука, которая выросла только в XIX и XX веках, рука, которой государство отдаёт». Отдаёт обратно обществу образование, даёт социальное обеспечение, даёт какие-то экологические гарантии. Левая рука выросла в ответ на революционное насилие или угрозу насилия, это результат революций и их институционализации в виде профсоюзных движений, в виде оппозиции, в виде расширения парламентского представительства, когда оно фактически охватило всё взрослое население или потенциально его охватывает. Вот эта рука стала слишком большой даже для интернализации расходов современного капиталистического государства. Если нидерландская гегемония интернализировала издержки на охрану, британская гегемония путём промышленной революции интернализировала производственные издержки, американская гегемония XX века интернализировала революционные издержки (возник действительно регулируемый капитализм), то что дальше?

Дальше нам всем, судя по многим признакам, предстоит регуляция человеческого сообщества уже на общемировом уровне. Что остаётся? С точки зрения Джованни Арриги, это интернализация социальных издержек, т.е. воспроизводства социума и его экологической среды. Если все предыдущие 9 000 лет истории человечества классовые общества строились на основе производящего крестьянского хозяйства, то сегодня село стремительно отмирает по всему миру, а начало отмирать во второй половине XIX века. Де-рурализация миросистемы — это огромное достижение социального прогресса, индустриализации и двигавшего их капитализма. И это одновременно огромная проблема, потому что крестьянское село некогда было эволюционным прорывом — несколько тысяч лет назад. Это саморегулирующаяся ячейка, которая на порядок выше и сложнее ячейки охотников и собирателей.

Село, соседская сельская община есть основополагающая ячейка, плодородная почва цивилизаций всех последних тысячелетий. И вот село с его патриархальными порядками и взаимной порукой разрушается буквально у нас на глазах. Это то, что сделало возможным феминизм, то, что сделало возможным горожан, то, что сделало возможным массовые демократии, то, что сделало возможным тоталитаризм, национализм и массовые этнические чистки, то, что делает возможным глобальное человечество. Что-то, какая-то структура должна, обязана взять на себя регулирование вот этих бывших крестьянских масс, то есть нас с вами — потому что мы, в общем-то, потомки крестьян в каком-то поколении, большинство, по крайней мере, из нас. То, что решала крестьянская община — поддержку от колыбели до гроба, включая все ритуальные услуги, включая образование, включая полицейские надзорные услуги, брачные — теперь должно решать что-то, и этим «что-то» может быть государство.

Способно ли возникнуть государство, которое будет этим заниматься, надгосударственное образование? Будет ли это мировое социалистическое правительство — мы не знаем и ответить не можем. Потому что, как охотники и собиратели не могли представить себе жизнь в деревне, как племя не могло представить жизнь в национальном государстве, так и мы сегодня едва ли можем представить жизнь в человечестве. Но я как раз сомневаюсь, что государственная бюрократия сама по себе способна это решить.

Анархическая теория в условиях активной геополитики ХХ века выглядела обречённой и бессмысленной, как, кстати, и кантианская пацифистская теория, потому что решалось тогда всё индустриально-военной силой. Модернизация означала прежде всего обладание современным индустриально-произведенным оружием, позволявшим входить без спросу к тем, у кого таких возможностей пока не появилось. Но вот возникает новый баланс сил — в той или иной мере, современное оружие теперь в руках многих, если пока и не всех. И это не обязательно означает катастрофу. В условиях, если действительно произойдёт много локальных войн, но при этом, дай Бог, не будет применено ядерное оружие в одной из них, вот в этой ситуации, когда возможно замирение после исчерпания сил воюющих, а я думаю, что они будут довольно скоро исчерпаны, вот здесь анархизм как анархическая самоорганизация вдруг получает новый шанс на историческое существование. К чему я призываю молодое поколение: давайте следить всё-таки за анархическими теориями, они были отвлечёнными, но могут оказаться вполне востребованными.

Если в самом деле уже начинается Третья (а на самом деле шестая или около того) мировая война, если идёт ослабление американской гегемонии, которое проявляется в неспособности Соединённых Штатов и их союзников просто рыком грозным обеспечивать мир и щедрым оказанием помощи покупать спокойствие на больших протяжённостях нашей планеты. Это означает, что институциональные условия мирного существование капитализма будут подрываться всё более и более.

Я закончу, чтобы это не звучало так грозно, старинным анекдотом из Армянского радио, которое спросили: «Будет ли ядерная война?», а армянское радио ответило: «Войны не будет, но будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется».

ИСТОЧНИК

Вам также может понравиться...